Арт-политика

Памяти Коржавина

Если Некрасов восхищается русской женщиной, которая может войти в горящую избу и остановить коня на скаку, то Коржавин жалеет, что она по-прежнему должна это делать.

Наум Коржавин. Это был поэт, интересовавшийся “коренными вопросами бытия”, задумавшийся над смыслами истории, говоривший с другими классиками через столетия.

Умер Наум Коржавин — большой поэт, проживший долгую жизнь. На 93-году жизни в США. Долгий век был дан этому человеку со слабым здоровьем и судьбоносной способностью накликать на себя многочисленные неприятности.

Коржавин — автор нескольких текстов, которые стали фактами биографии прошлого века.  Это один из моих любимых поэтов.

Легенда

В последние годы живой Коржавин казался обломком исчезнувшей цивилизации, былой эпохи. Но он всегда казался таким.

Евтушенко вспоминал, что, когда в 1953 году (в год смерти Сталина) он встретил в литинститутском коридоре Коржавина, перед ним внезапно выросла Легенда. А это было 65 лет назад.

Своего сокурсника Владимира Тендрякова, который написал о нем лучшие воспоминания (в книге «Охота»), Наум Коржавин пережил на 34 года.

Пережил он и оставивших воспоминания о нем гораздо более молодых мемуаристов. Например, описавшего его в «Меандре» Льва Лосева. Лосев познакомился с ним в Америке в 1987 году. И вспоминал Коржавина как почти слепого, но стремительного старика, который был весь составлен из шаров разного диаметра, самые выпуклые — лоб и пузо. Но также шарообразны нос, толстые очки, даже, кажется, пальцы коротковатых рук.

«Русский» и «советский»

Когда Коржавин собирался эмигрировать в 1973 году в США, Станислав Рассадин сказал Борису Слуцкому:

— Представляете, Эмка — и уезжает! А ведь более русского человека я просто не знаю.

— Да, — ответствовал Слуцкий с характерной своей интонацией, по обыкновению, важной, — Эмка не только русский, но и советский. Даже более советский, чем Сталин.

Эмигрировавший в США был по своему складу более советским человеком, чем окончательно деградировавшая советская партийная номенклатура. Они то, скорее всего, точно никакими коммунистическими иллюзиями никогда и не думали обольщаться.

Юрий Колкер писал: «В сущности, он (прибегнем к рискованному оксиморону) просто — честный советский человек. В новом мире, провозглашенном Октябрем, его всё устраивало — если бы только слова учения не расходились с практикой Кремля. Слова-то всё хорошие были произнесены: интернационализм, равенство, отмена угнетения человека человеком…

Тут кроется трагедия. Ибо опыт показал: честный и советский — «две вещи несовместные». Коржавин, как сказано, внес ощутимый личный вклад в разрушение империи зла, но сделал он это невольно, нечаянно: сам-то он сражался за ее, империи, сохранение. Он твердил бандитам Кремля и Лубянки: будьте честны! — и долго, долго не понимал, что они — не могут, не смогут, даже если б захотели. Делал он свое дело с редким мужеством, с непостижимым упорством. Верил, значит, что люди могут жить в братстве, работать бескорыстно, быть добры и справедливы друг к другу. Получается, что по всей логике, по всему здравому смыслу и праву он, Наум Коржавин, — герой Советского Союза. Лучший из героев».

Коржавин — человек, который переболел великими иллюзиями середины века. И потратил много десятилетий на отказ от них, на их разоблачение.


Киевлянин Эмка Мандель

Наум Коржавин — это псевдоним. В 1925 году, при рождении, он звался Эмка Мандель.

«Я родился 14 октября 1925 года в Киеве. Это значит, что я родился через восемь лет после октябрьского переворота и года за четыре до начала «великого перелома», то есть коллективизации, уничтожения кулачества как класса в деревне и «мелкой буржуазии» в городе, индустриализации и прочих прелестей, определивших жизнь страны на многие годы вперед» — писал Коржавин.

Главным впечатление детства — Голодомор

Коржавин вспоминает: «Ничего не поделаешь, даже честные и отзывчивые люди продолжают жить и тогда, когда на их глазах убивают и морят голодом других людей, когда им лгут в глаза, когда, исходя из того, что составляет их личность, им вроде бы следовало на месте сгореть от стыда. Некоторые и сгорают. Но до конца — немногие. Большинство же таких людей все же остается жить, и стыд этот, продолжая лежать тяжестью на сердце, постепенно теряет свою остроту. Во всяком случае — до времени.

Остальные же обычно ко всему происходящему относятся как к данности, как к неотвратимым, не ими созданным реалиям жизни, в которой им надлежит существовать. И пусть на улицах трупы крестьян, все равно городские девушки из семей, получающих скудные, но все же позволяющие выжить пайки, будут пробегать мимо них на свидания, и то, что связано со свиданием — «придет не придет» и «что скажет», — будет в тот момент волновать их гораздо больше, чем эта ставшая привычной деталь пейзажа.

Да и вообще в основном люди будут заняты бытом. И средний человек, который достал и принес семье килограмм кетовой икры (тогда она была очень дешевой и воспринималась как не лучшая замена настоящей пищи), будет очень доволен собой и жизнью. Это печально, но, наверное, простительно, ибо он непрерывно занят спасением семьи, а решать вопросы более широко у него нет ни возможности, ни времени».

1937-ой год

В 1937 году ему было 12 лет. Свои воспоминания о сталинских репрессиях он сформулировал в стихах:

И я поверить не умел никак,
Когда насквозь неискренние люди
Нам говорили речи о врагах…

Романтика, растоптанная ими,
Знамена запылённые — кругом…
И я бродил в акациях, как в дыме.
И мне тогда хотелось быть врагом.

«Городской сумасшедший»

Ему было 16, когда началась война. В армию не взяли из-за сильной близорукости.

Он появился в Москве в 1944 году. Не поступил в Литературный институт. Сам о себе написал стихи под названием «18 лет»:

Мне каждое слово
Будет уликою
Минимум
На десять лет.
Иду по Москве,
Переполненной шпиками,
Как настоящий поэт.
Не надо слежек!
К чему шатания!
А папки бумаг?
Дефицитные!
Жаль!
Я сам
Всем своим существованием —
Компрометирующий материал!

В Литературный институт поступил со второй попытки в 1945 году. Среди его соседей по комнате в общежитии были, в частности, Расул Гамзатов и Владимир Тендряков.

Владимир Тендряков

«Взглянул по-своему»

Вот как описал своего однокурсника Владимир Тендряков: «Каждый из нас — кто, таясь, а кто, афишируя, — претендовал на гениальность. Но почти все молчаливо признавали — Эмка Мандель, пожалуй, к тому ближе всех. Пока еще не достиг, но быть таковым. Не сомневался в этом, разумеется, и сам Эмка.

Он писал стихи и только, стихи на клочках бумаги очень крупным, корявым, несообразно шатким почерком ребенка — оды, сонеты, лирические раздумья. И в каждом его стихе знакомые вещи вдруг представали какими-то вывернутыми, не с той стороны, с какой мы привыкли их видеть. Хорошее часто оказывалось плохим, плохое — неожиданно хорошим.

Календари не отмечали
Шестнадцатое октября,
Но москвичам в тот день едва ли
Бывало до календаря.

Шестнадцатого октября сорок первого в Москве была паника, повальное бегство. Позорный день, равносильный предательству. В печати его не вспоминали. Эмка вспомнил, мало того — взглянул на него по-своему:

Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну!
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину.

Все поэты в стране писали о великом Сталине. Эмка Мандель тоже…

Там за текущею работой
Жил, воплотивши резвый век,
Суровый, жесткий человек
Величье точного расчета.

Эмка искренне считал, что прославил Сталина, изумился ему. Другие могли понять иначе. Понять и указать перстом…

Но Эмка был не от мира сего. Он носил куцую шинелку пелеринкой (без хлястика) и выкопанную откуда-то буденовку, едва ли не времен гражданской войны. Говорят, одно время он ходил совсем босиком, пока институтский профком не выдал ему ордер на валенки. Эти валенки носили Эмку по Москве и в стужу, и в ростепель, и по сухому асфальту, и по лужам. По мере того, как подошвы стирались, Эмка сдвигал их вперед, шествовал на голенищах. Голенища все сдвигались и сдвигались, становились короче и короче, в конце концов едва стали закрывать щиколотки, а носки валенок величаво росли вверх, загибаясь к самым коленям, каждый, что корабельный форштевень. Видавшая виды Москва дивилась на Эмкины валенки. И шинелка пелеринкой, и островерхая буденовка — Эмку принимали за умалишенного, сторонились на мостовых, что нисколько его не смущало.

Мы любили Эмкины стихи, любили его самого. Мы любовались им, когда он на ночных судилищах вставал во весь рост на своей койке. Во весь рост в одном нижнем белье (белье же он возил стирать в Киев к маме раз в году), подслеповато жмурясь, шмыгая мокрым носом, негодуя и восторгаясь, презирая и славя, ораторствует косноязычной прозой и изумительными стихами».

Нет ничего удивительного, что в Москве второй половины сороковых годов, когда после победы в войне власть взялась заново закручивать гайки, арест молодого гения, который по-своему видел окружающий мир, неожиданно интерпретировал происходящее, был только делом времени…

Арестовали Эмку Манделя в 1947

Арестовали за то самое стихотворение о великом Сталине, которое Эмка искренне считал прославлением вождя.

Эмка сам не понял, что в его определении был страшный приговор и диагноз. Позже это сформулирует Лев Лосев: «Особенно нравилось определение Сталина в одном стихотворении: «.. не понимавший Пастернака угрюмый, мрачный человек».

Я и сейчас думаю, что это очень хорошая поэтическая мысль. Тот же страшный душевный изъян, который делает человека садистом и тираном, выражается в его неспособности воспринимать лирическую поэзию. Собственно говоря, эту же мысль развивает и Бродский в Нобелевской лекции.

Можно даже предположить, что сам Сталин об этой своей патологии догадывался. Ведь он спрашивал у Пастернака про Мандельштама: «А он — мастер?» Сам не знал».

А сам Эмка рассказывал всем в тюрьме, что сидит не по закону, а по Салтыкову-Щедрину, который говорил, что несанкционированное восхваление начальства есть само по себе преступление, поскольку может предполагать и несанкционированное поругание начальства.

Арестант

Как он стал Коржавиным?

Он вернулся после смерти Сталина в Литинститут как Легенда.

Борис Слуцкий предлагал своим друзьям такой тест: кто в поэзии сколько стоит? При этом за точку отсчета предлагал брать вирши комсомольского лидера Литинститута завзятого антисемита Игоря Кобзева. Так вот, по его прикидке, «100 кобзей» составляли один «мандель».

Давид Самойлов вспоминал: «Когда Эмка вернулся из ссылки, он приходил в грязной вонючей шинели, и мы всегда хором кричали: «Мандель, сними свою мандилью!»

Его пытались приручить.


Евтушенко вспоминает: «Сразу после войны один из сотрудников московского горкома пытался приручить политически неустойчивого поэта и даже обещал устроить его вечер, но попросил придумать себе коренной русский псевдоним вместо неблагозвучной фамилии Мандель: «Вы же русский поэт, а не еврейский». Эма получил полчаса на изобретение приемлемого псевдонима. Он вышел и встретил прозаика Елизара Мальцева, попросил помощи. Тот наморщил лоб и сказал: «Ну так и быть, дарю тебе из моих запасов самую-самую русскую фамилию – Коржавин». Эма сразу согласился, потому что звук ему понравился, и только через много лет открыл, что слово «коржавый» в говорах не связано ни с «коржом», ни с «кряжем», а означает «неказистого» и даже «плюгавого» человечка…»

Афористичность Коржавина

Многие его строки стали крылатыми. Их повторяют те, кто даже не знает имени автора: «Какая сука разбудила Ленина? Кому мешало, что ребёнок спит?», «Но кони — всё скачут и скачут, а избы горят и горят», «Но всех печальней было в этом мире тому, кто знал, что дважды два — четыре»,

Многие из нас ещё школьниками знали его «Балладу об историческом недосыпе» (жестокий романс по одноименному произведению В.И. Ленина). Но не знали, что он является её автором. Это ходило как интеллигентский фольклор. Распространялось в рукописях. В самиздатовских «слепых» копиях. Исполнялось как хулиганская бардовская песня.

А про некрасовскую женщину, которой хотелось бы жить иначе, но кони — всё скачут и скачут, а избы горят и горят… Мало кто задумывался о том, кто автор этих известных строчек, и скорее всего, приписывали стихотворения Коржавина народному творчеству… Это и есть истинное признание.

Евтушенко писал о нем: «Его стихи я во множестве знал наизусть, хотя они тогда еще не были нигде напечатаны. Да разве я один… Есть строчки, которым тесно в литературе, и они покидают ее, ходят по улицам, трясутся в трамваях и поездах, летают на самолетах… Не выцарапать его драгоценных строк из памяти, ибо они стали частью недевальвируемого вещества наших душ, которое называется совестью. Пока эти строки будут жить хоть в ком-то, надежда на спасительное благородство литературы останется и в самые неблагородные времена».

Диалог с хрестоматией

Коржавин брал общеизвестные, всеми заученные, хрестоматийные слова. И писал, опираясь, поверх них, актуальный поэтический и политический комментарий.

Его ответная реплика всегда была контроверсальной. Если Некрасов восхищается русской женщиной, которая может войти в горящую избу и остановить коня на скаку, то Коржавин жалеет, что она по-прежнему должна это делать.

Если Павел Коган в порыве революционной комсомольской романтики восклицает: «Я с детства не любил овал, Я с детства угол рисовал», то Коржавин отвечает ему:

Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал
За то, что он такой законченный.

Парадоксальность и контраверсальность — конструктивные создатели афоризма.

Коржавину был дан дар емкой хлесткой строки, которая просится в цитаты и эпиграфы: «В наши трудные времена человеку нужна жена», «Поэзия не страсть, а власть», «Высшая верность поэта — верность себе самому», «Настоящие женщины не поедут за нами», «У всех поэтов ведь судьба одна», «Предмет неотличим был от теней. И стал огромным в полутьме — пигмей», «Так живёшь ты, Москва! Лжёшь, клянёшься, насилуешь память… ».

Эпиграммы

Ему был дан дар четкой и точной литературной эпиграммы. Коржавин, возмущенный многократными предательствами Константина Симонова, его участием в травле Пастернака, в борьбе с безродными «космополитами», но при этом – желание сохранить имидж не окончательно ссученного «либерала применительно к подлости», попыткой усидеть на двух стульях сразу, оставаясь и прогрессивным и верным начальству, отчеканил:

«Вам навеки остаться хочется
Либералом среди черносотенцев.
Ваше место на белом свете
Образ точный определит.
Вы — лучина.
Во тьме она — светит,
А при свете она — коптит»

А вот эпиграмма, которая обобщает след многолетней полемики традиционалиста Коржавина с «футуристом» Борисом Слуцким, который ломал «стихотворную строку об колено», добиваясь максимальной прозаизации стихотворной речи:

«Он комиссаром быть рожден.
И облечен разумной властью,
Людские толпы гнал бы он
К непонятому ими счастью.
Но получилось все не так:
Иная жизнь, иные нормы.
И комиссарит он в стихах —
Над содержанием и формой».

А вот его дружеская эпиграмма на исследователя творчества Достоевского и поэта Игоря Волгина:

«Игорь Волгин с видом детским,
Хоть мужчина по годам,
Словно х…, Достоевским
Соблазняет милых дам»

Продолжение — во второй части статьи

Обсудить на Facebook
@relevantinfo
Читатели, которым понравилась эта статья, прочли также...
Закрыть X
Content, for shortcut key, press ALT + zFooter, for shortcut key, press ALT + x