Арт-политика

Роман " Доктор Живаго". Карманное издание, отпечатанное ЦРУ

Коллаборационизм как борьба с удушьем?

Роман " Доктор Живаго". Карманное издание, отпечатанное ЦРУ

Роман » Доктор Живаго». Карманное издание, отпечатанное ЦРУ

Статья «К предательству таинственная страсть» вызвала много споров и упреков, в связи с поднятым в ней вопросом о «коллаборационизме» советских писателей. Возможно, что использованный мной термин (от французского collaboration — «сотрудничество») – это достаточно жесткое слово. Коллаборационизмом называют осознанное и умышленное сотрудничество с врагом. Но я говорю о писателях, которые не относились с особой любовью  к советскому строю и не питали теплых чувств к его властям. Выбор стратегии сосуществования с властью был необходимой частью литературной жизни. Общих рецептов не было. Каждый выбирал для себя. И платил за свой выбор. Мы анализируем их уроки, как «опыт борьбы с удушьем» не только для лучшего понимания прошлого.

Какая разница?

Говорят, что Илью Эренбурга как-то спросили, какая разница между Софроновым, Симоновым и Фадеевым, тремя заправилами кампании по истреблению космополитов. Он ответил: «Допустим, поступает в Союз распоряжение: публично повесить десять безродных космополитов. Симонов вынет трубку изо рта, посопит, потом скажет: «Ну, может, пять?». Сафронов энергично откликнется: «А может двадцать?». Фадеев брезгливо поморщится. «Зачем же публично?».

Александр Фадеев. Фото: википедия

Александр Фадеев. Фото: википедия

Безродных космополитов, конечно, вообще не надо вешать. Ни пять, ни десять, ни публично, ни тайно.
Но разница, между Софроновым, Симоновым и Фадеевым — всё-таки была. И не надо их валить в одну кучу. Многое определяется контекстом. Ситуативно. Фадеев — соучастник сталинских преступлений. Кто спорит?! Но во многих случаях позиция Фадеева — казалась понимающим людям образцом нравственности, совестливости, гуманизма.
Мне рассказывала литературовед Алла Григорьевна Беланюк, что в доме Павла Антокольского хранились сапоги Фадеева. Поэт позволял, в качестве особой награды, походить в них по залу тем, кто отличился гражданским мужеством в противостоянии административному командованию писательской организации. Он не только участвовал в чистках. Он часто спасал, давал возможность уцелеть, спастись от расправы, не умереть с голоду.

Пастернак и Симонов

Для Эренбурга — Симонов был, конечно, более приемлем, чем Софронов. А вот для Пастернака Софронов был предпочтительней. Для него, как правильно пишет Дмитрий Быков, «Симонов принадлежал к числу тех самых «прогрессистов» — либералов с верховного дозволения,— которых Пастернак не любил особенно. Впоследствии, во времена оттепели, он прямо напишет Ивинской о том, что предпочитает казенщину — «двойному подлогу», то есть попыткам изначально фальшивого официоза напялить на себя еще и фальшивую маску свободы. Примером двойного подлога — «голос народа при невмешательстве властей» — он назовет тогда «Литературную газету», куда из «Нового мира» переместился Симонов. Либеральничанье было Пастернаку отвратительно: фальшь он презирал сильней, чем откровенную и прямую мерзость». Быков пишет, что Пастернак выделял Симонова из череды современников особой неприязнью: «Если бы сервильностью, плакатностью и фальшью марал себя заурядный виршеплет, это не привлекло бы пастернаковского внимания — а может, даже вызвало бы сочувствие: он всегда сочувствовал нищим духом и презирал только тех, кому «было дано». Симонову — было».

Пастернак и оттепель

Именно поэтому Пастернак так холодно отнесся к «оттепели» – попытке нацепить человеческое лицо на систему, доставшуюся от Сталина. Он говорил Ольге Ивинской в 1956 году : «Долго над нами царствовал безумец и убийца, а теперь — дурак и свинья; убийца имел какие-то порывы, он что-то интуитивно чувствовал, несмотря на свое отчаянное мракобесие; теперь нас захватило царство посредственностей». Старший сын записал реплику Пастернака осенью 1959 года: «Раньше расстреливали, лилась кровь и слезы, но публично снимать штаны было все-таки не принято».

Борис Пастернак. Фото: википедия

Борис Пастернак. Фото: википедия

Именно поэтому первые оттепельные поэты (вроде Бориса Слуцкого и Леонида Мартынова) приняли активное участие в травле Пастернака за «Доктора Живаго». Пастернак этим романом разоблачил иллюзию «оттепели», обозначив те препоны, которые никуда не делись, хотя все либеральничающие делали вид, что их больше нет. А Слуцкий и его единомышленники просто пытались сколь возможно расширить «оттепельные» границы. Они верили в возможности такого расширения и либерализации. Верили, что режим способен на эволюцию. Такая эволюция, вероятно, была невозможна. Черчилль говорил, что русские склонны создавать вещи, которые либо не гнутся, либо ломаются. И ломаются они именно потому, что не гнутся. Если бы такая эволюция произошла, то развал Советского Союза (того, что Путин назвал величайшей геополитической трагедией ХХ века) можно было бы избежать.

Слуцкий и другие шестидесятники верили в возможность перемен и расширение границ. Для них поступок Пастернака, который опубликовал за рубежом «Доктора Живаго», был неприемлем, поскольку нарушал правила игры в разрешенное свободомыслие, либерализацию с позволения партии. Они считали, что “провокация Пастернака” может завершиться «завинчиванием гаек», остановить дарованный ХХ съездом «ренессанс и реабилитанс». «Свой ренессанс оказался ближе к телу» — так охарактеризовал поведение Слуцкого в своих воспоминаниях Давид Самойлов.
Самойлов вспоминал: «После отвратительного собрания, где все это происходило, Слуцкий, взволнованный, пришел ко мне. Принес свою речь, напечатанную на машинке. Я прочитал. И, каюсь, не ужаснулся. Так еще действовала на меня логика Слуцкого, его как бы историческая, тактическая правота. Слуцкий сам ужаснулся, но позже, когда окончательно обрисовались границы хилого ренессанса».
 

Ворованный воздух

Мандельштам писал: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда».

Но и самому Мандельштаму пришлось писать не только разрешенные, но и предписанные стихи (о Сталине).
Вероятно, Мандельштам был излишне категоричен. Писатели выбирали (каждый для себя) свой путь сотрудничества с Советской властью, чтобы печататься, чтобы доходить до читателя, чтобы выжить. Упреки в адрес других? Тут у каждого может найтись свой «более сотрудничавший». К любому не конформизму найдется больший нонконформизм.

Юрий Домбровский. Кадр из следственного дела. Википедия

Юрий Домбровский. Фото из следственного дела. Википедия

Более всего клеймили разрешенных инакомыслящих диссиденты — неразрешенные. А тех, в свою очередь, те, кто сидел в лагерях и считал, что жизнь на воле — уже означает сотрудничество с властью.
Много раз арестованный, сосланный и тянувший лагерный срок Юрий Домбровский написал стихи об одном разрешенном опальном поэте (скорее всего, о Светлове): Нас даже дети не жалели,

Нас даже жены не хотели,

Лишь часовой нас бил умело,

Взяв номер точкою прицела.

 

Ты в этой крови не замешан,

Ни в чем проклятом ты не грешен,

Ты был настолько независим,

Что не писал «Открытых писем»,

 

И взвесив все в раздумье долгом

Не счел донос гражданским долгом.

Ты просто плыл по ресторанам,

Да хохмы сыпал над стаканом,

 

И понял все, и всех приветил

Лишь смерти нашей не заметил.

Так отчего, скажи на милость,

Когда, пройдя проверку боем,

 

Я встал из северной могилы

Ты подошел ко мне героем?

И женщины лизали руки

Тебе за мужество и муки?!

Юрий Домбровский не понимал, за что Светлова считают мужественным, когда он только «хохмы сыпал над стаканом». Но Светлов — выглядел лучше на фоне других, которые участвовали в чистках и проработках, стучали, писали кляузы, выступали с разоблачениями, требовали «добить», «стереть с лица земли», беспощадно уничтожать и пр.

Что спасло Пастернака?

«И разве я не мерюсь пятилеткой,\ Не падаю, не подымаюсь с ней?\ Но как мне быть с моей грудною клеткой\ И с тем, что всякой косности косней?» — писал Пастернак о «вакансии поэта». Он как будто уговаривал себя принять окружающую действительность. «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?». Его называли «небожителем». В отличие от многих гораздо более деловитых, умело приспосабливающихся, умеющих делать карьеру писателей, этот «небожитель» сумел пережить сталинские репрессии и умереть в своей постели в возрасте 70 лет.
«Кто первый из нас написал революционную поэму? – Борис. Кто первый выступал на съезде с преданнейшей речью? – Борис. Кто первый сделал попытку восславить вождя? – Борис. (…) Кто первый из нас был послан вместе с Сурковым  представлять советскую поэзию за границей? – Борис!» — говорила Ахматова о Пастернаке.

"Доктор Живаго". Кадр из фильма

«Доктор Живаго». Кадр из фильма

Было ли такое поведение Пастернака сознательным притворством? Вероятно, нет. У него были иллюзии. Долгое время был самообман, без которого бы он не выжил. «Конечно, в стратегии Пастернака, – пишет литературовед Наталья Иванова, – было опасное политическое лукавство – то лукавство, на которое Ахматова не была способна. Пастернак мог сам себя уговорить, убедить в своей искренности. Ахматова – не могла. Он отступал постепенно, каждый раз оставляя себе особую территорию, которую потом, позже, тоже приходилось оставлять, опять уговаривая себя самого. Самообман – вот что было свойственно Пастернаку».

«Люди моего круга уничтожены судьбой, а я на свободе, здоров и ем, что хочу; это страшно меня угнетает, и я чувствую себя виноватым» — говорил Пастернак.
Однако вероятно, одним из главных условий выживания Пастернака в годы великого террора было то, что он минимизировал свое сотрудничество с системой, кормился переводами, отказался от приближения к власти, почти «шаманил», считался «небожителем», который интересуется у детворы: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?». Когда его вызвали на допрос, после ареста Мейерхольда, и спросили, был ли он другом арестованного режиссера, Пастернак ответил: «Я никогда не был до такой степени советским человеком». Это был гениальный ответ. Ведь советская репрессивная система уничтожала, прежде всего, писателей, которые были не совсем свои, которые считали, что дважды два — это не 16, а только 15 или даже 13. А Пастернака, который знал, что дважды два четыре, выкапывал картошку на даче, переводил Шекспира… Что с него взять? «Небожитель».

Обсудить на Facebook
@relevantinfo
Читатели, которым понравилась эта статья, прочли также...
Закрыть X
Content, for shortcut key, press ALT + zFooter, for shortcut key, press ALT + x